Михаил Ершов
[с.5]
Возможность неоднозначного понимания художест¬венного текста, признавае¬мая de jure, постепенно реализуется и de facto. «Каждый пишет, чем он дышит», и на сегодняшний день альтернатив этому процессу не предвидится. Однако призна¬ние свершившегося ещё не означает наличия диалога. Монологизм одной истины теперь частенько сменяется диалогом глухих. В определённой мере это относится к литературной критике творчества С. Борисова. (1) Попытаемся вычленить сферу совпаде¬ния мнений критиков. (2) Что она из себя представляет?
В первом приближении внимание сосредотачивается на лирическом (или не лирическом) герое. И в нём самом, и в его поступках, и в окружающем мире наблю¬дается «некая ненормальность, «сдвинутость» всего вокруг» (А. Дзиов). Тотальный дискомфорт усиливается нарочитой интеллек¬туализацией стихов, демонстративным привнесением в них философско-культурологических реминисценций. Интересно,
[с. 5]
[с. 6]
что при оценке интеллектуального багажа стихотворного содержимого критики со¬храняют корпоративное единство.
Меланхолическая констатация А. Дзиова («автор, мол, кандидат наук, доцент, и пишет поэтому как умеет, как ученая степень велит»), удачно совмещается с фамильярно-журналистским мнением В.Веселова («Перед нами современный парень, дипломиро¬ванный философ, автор множества научных публикаций и двух романов. Он образован и мо¬лод, философские понятия и академические термины соседствуют в его текстах с молодёж¬ным жаргоном. <…> Когда наш автор натешится погремушками эрудиции, он станет бди¬тельнее и строже относиться к языку и увидит, что у харизмы и чёрного хлеба повседневнос¬ти есть в жизни своё, ничем не заменимое место. И напишет стихи»).
И, наконец, рассуж¬дения первых двух критиков перекрываются антисциентистской ипохондрией В. Межевикина. Доводы последнего допустимо свести к древней бессмертной фразе: «Выучили вас на свою голову!».
Во всех трёх случаях происходит вольное или невольное отождествление авто¬ра и его героя. Но если для В. Межевикина оба действующих лица сливаются в некую нерасторжимую отрицательную совокупность, если для А.Р. Дзиова литера¬турный герой выступает как своеобразная рефлексия, alter ego автора, то В. Веселов конструирует иной смысловой ряд. Морализаторские нотки, звучащие в сентен¬циях курганского критика, несомненно, рассчитаны на «отрыв» подающего надеж¬ды поэта от его безымянного и безнадёжного литературного персонажа. Будучи пос-ледователен в своих умозаключениях, В. Веселов довольно точно определяет в од¬ной из своих статей прозу С. Борисова и его соавтора С. Чепесюка как «поэтику называний». «Характер или явление, – пишет Критик, – не разрабатываются, не иссле¬дуются, а просто называются. Мы должны верить на слово».
Отказ «верить на слово» ве¬дёт к потере интереса к литературным героям. Для В.Веселова они все на одно лицо – «полуинтеллигенты»: «Полуинтеллигент как социальный феномен, видимо, пред¬ставляет некоторый интерес для социолога, но отнюдь не для литератора. <…> Его легко вы¬числить, он ясен, прост, в нём нет темы. То же и в поэзии» Действительно, «то же» – ведь и оценка поэтических героев Борисова у В.Веселова однотипна: «Нынче умник только откроет рот, и на тебя обвально обрушиваются “архетип”, “шамбала”, “харизма”, “амбивалентность”… Всё это лоскуты, лохмотья некоего интеллектуального багажа, по которым узнают своих». (3)
Верность себе в сочетании с предубеждением против интеллектуалов сближает В. Веселова с В. Межевикиным. Оба они исходят из примата общественного, оба решительно настроены против не в меру разговорившихся «умников».… Оригиналь¬ность их суждений весьма сомнительна – достаточно вспомнить антиинтеллектуалистические высказывания В. Астафьева или выпады А. Солженицына против «образованщины». И «птицы высокого полёта», и находящийся чуть ниже В. Веселов ясно видят типичнейшие контуры отечественной действительности, но исследовать их считают ниже своего достоинства. Им достаточно фиксации факта и осуждения.
История имеет склонность повторяться. Когда-то российская общественность «в упор не видела» роста промышленного пролетариата. Всем известно, какова была плата за запоздалое прозрение. Сегодняшние условия не благоприятствуют разво-рачивающемуся информационному пространству и людям, его творящим. Дефицит времени, сил, средств и компетентности противостоит настоятельной потребности непрерывного образования. Стоит ли удивляться, что иные «научные» публикации разительно напоминают компилятивные школьные сочинения? Человек вынужден «крутиться», экономить на интеллектуальных условиях и – всё же! – двигаться вперёд по извилистой дороге самообразования.
Ориентация на односторонне понимаемую социальность заводит наших газет¬ных обозревателей в логический тупик поспешных обобщений. В отличие от них, [с. 6]
[с. 7] А. Дзиов сделал по-настоящему плодотворную попытку проникнуть в процесс ду¬ховных переживаний героя и соотнести эти переживания с мировоззренческими установками автора. Противостояние провинции и столицы, любовные перипетии, присутствие иронии, игровых вариаций и иррациональных моментов увязаны в до¬казательную схему литературного анализа. Именно чисто литературного анализа, без малейшей социальной наполненности. Исследуются изменения поэтического строя, эволюция переживаний героя, но напрочь отсутствует поиск причин, обус¬ловливающих происходящие трансформации.
Для того чтобы двигаться дальше, подведём предварительные итоги. Вывести различия между творчеством автора и метаниями порождённого им героя из рас¬смотренных умозаключений нельзя. Не раскрыто также взаимодействие героя и среды, в которую он «заброшен». В соответствии с поставленными вопросами нами предпринята попытка объяснить некоторые принципы существования поэтосферы, сотворённой С.Борисовым. Его поэтика – это действительно по внешним призна¬кам «поэтика называний». И спорить тут не о чем.
Гораздо интереснее попытаться найти приметы в дремучем лесу малоупотребительных терминов, петербургской и зарубежной топонимики, иноязычных заключений. По поводу последних ошелом-лённый критик из «Невы» выразился так: «Кроме цитат на идиш, Сергей Борисов с лёгкостью общается с нами и на древнегреческом, и на латыни, и на французском, и весь его сборник мог бы стать жестом макароническим, но, чтобы распознать тонкую иронию, со¬крытую в стихах о любви и сексе, Петербурге и Шадринске, и стихах тихих, как бы безадрес¬ных, как бы ни о чём, непременно надо обложиться справочниками и словарями. Иногда автор вспо¬минает, что может хорошо говорить и по-русски, но пока этот язык его маю интересует…». (4)
Итак, из аборигенных слоев самого западноевропейского русского города про¬звучал намёк на потерю национальной идентичности. Насколько он обоснован? Может быть, действительно: «выучили на свою голову»? Однако космополитичес¬кий Борисов не пишет о мире вообще. Похоже на то, что общечеловеческие пробле¬мы не особенно сильно волнуют поэта (если, разумеется, не громоздить на планетарный пьедестал интимные стороны человеческой жизни). Шадринский автор также не пишет об экологии, всемирном разоружении и демографическом взрыве. Всё гораздо проще: узнаваемая по родимым пятнам матушка-Россия, два конкрет¬ных города да где-то на периферии бокового зрения туманный «Вюртемберг-Баден». Нет, это не стихи о Рио-де-Жанейро…
«Мой трёхместный багаж был соседом плацкартным украден», «Не бесстыдно ли ждать у безлюдной гостиницы чуда?», «В тот вечер был закрыт Петродворец и на маршрут не вы¬шли электрички…». Что это? Прозаический вой озверевшего от бездомности и бескор¬мицы провинциала, заброшенного в северную столицу? Рифмованная демократи¬ческая агитка? Ностальгия по уходящей юности? Наверное, последнее предположе¬ние не лишено оснований. Достаточно сравнить «Поэму-диптих», с её будничными эротическими сценами в общежитии и на квартире у хозяйки, со строчками «Опять не пишется, не чешется, не пьётся», где кто-то обезличенно-близкий, примелькавший¬ся до анонимности резонно возражает полинявшему лирическому герою:
Как так не чешется? До крови лоб сцарапан!
Как так не пьётся? Ведь с утра не просыхал!
Как так не пишется? А кто стишок состряпал
Да два письма «подруге детства» накатал?
Ностальгические нотки, звучащие в стихах Борисова, генерируются прошлым, но это прошлое носит обобщённый характер. Уходящая юность, почти потерянная столичная эстетика Петербурга и прелесть провинциального Шадринска; законсер-вированная в золоте и серебре и безнадёжно потерянная русская классическая ли¬тература – да мало ли сегодня сюжетов, привносящих грусть о минувшем? [с. 7]
[с. 8]
Переживание прошлого у Борисова отличается от лёгкой элегической грусти Пушкина или душевного надрыва по исчезающей героине Высоцкого. Оно иронично и идёт от русской смеховой культуры. Автор, подобно героям книги «Шишки падают вверх» (8), не судит предшественников, он создаёт наш вчерашний мир и перетаскивает его в день сегодняшний. А затем, удовлетворяя свой исследовательский инстинкт, наблюдает, что из этого получается. Получается фантасмагория:
Я здесь работал двадцать лет назад
Сотрудником научным по купцам
Четвертой гильдии, которых прежде масса
Была у нас, а нынче разбрелись:
Кто в Карабах подался – помидоры
Выращивать, кто просто лёг на дно
И там, на дне, считает миллионы:
Довольно ль, чтоб уехать в Магдебург?
Герой, ведущий здесь повествование, вовсе не сотрудник ОБХСС в недавние годы. Его бывшее место работы – краеведческий музей. Но кто способен гаранти¬рованно ответить, где находилась первоначальная точка отсчёта, после которой двад¬цать лет спустя и состоялся (когда?) данный монолог. Прошлое и настоящее взаимопроникают друг в друга и взаимно деформируются. И вот уже можно увидать «Екатерининский канал, где утопился Грибоедов / Успев пред смертью произнесть: «Как го¬рек ум мой. C’est la vie’», а также узнать «Что Поцелуев мост недлинен, / Что там Пожар¬ского лобзал в суровый час весёлый Минин». Искать следы Смуты в Петербурге заманчиво, но не оригинально – в 1926 году А. Введенский, принадлежавший к группе обэриуэтов, создаёт пьесу «Минин и Пожарский». Время становления и время гибели советской власти, таким образом, по прихоти Борисова, использующего их инфер¬нальную близость, являются нам слитыми воедино.
Намёки поэта, впрочем, тонки и ненавязчивы. Sapienti sat… Излишняя же ак¬центуация только вредит основному направлению. Так, присутствие некоторых сти¬хов, допустимое в общем поэтическом сюжете, всё же не является строго обязатель¬ным. Обративший на это внимание А. Дзиов, по-видимому, исходил из этических норм. Недостаточная включённость ряда стихотворений в общий контекст наблю¬дается и в подборке «Палимпсест». Стоит предположить, что промах заключается не в излишнем натурализме отдельных строк: автору в должной мере не удалось дистанцироваться от своего героя, и текст утратил гармонию, стал лубочным. Дета¬ли закрыли главное.
А главное, если не размениваться по мелочам, заключается в том, что Борисов в своей «поэтике называний» пытается выполнить двуединую задачу. Он творит самодостаточный мир и, одновременно, восстанавливает утраченную «связь вре¬мён», заполняя лакуны ажурным плетением словес, реставрируя, как умеет, поэти¬ческую ткань бытия, развёрнутую от прошлого к настоящему. Не все его усилия обречены на успех («Я вновь поджёг свой вертоград»), но поставленная цель вызывает уважение: философско-понятийный аппарат, топонимика и ономастика претендуют на личностный тотальный охват окружающего. Поэтическое видение простирается от философии до крутой эротики, от старославянизмов до идиша, от Шадринска до Парижа, от современных проблем до языческой эзотерики. Автор замахивается на многое, чуть ли не на всё, но замахивается несерьёзно, условно, «понарошку». «Строится особый художественный континуум, — пишет о творчестве обэриуэтов И.Е. Васильев, – мир, лишённый соразмерности, нелепый, неупорядоченный, смешной. Это небывалый и невозможный мир, параллельный действительности, являющийся её отрицани¬ем. Он создаётся путём разрушения традиционной системы культурных знаков человеком, шутливо оглупляющим изображаемое, валяющим дурака». (5)
Аналогия поэзии Борисова с творчеством обэриуэтов уместна и – недостаточ¬на. Поэзия Борисова аксиологически нейтральна, ужас бытия её не интересует. Его
[с. 8]
[с. 9]
поэзия – поэзия аллюзий, полутонов, намёков и умеренной стилизации. Если мож¬но так выразиться, спектр его поэтических красок многоцветен и, как правило, ра¬достен, лишь мрачные тона подлежат осуждению. Заимствование прежнего поэти¬ческого опыта, перекличка с предшественниками ведут не к отрицанию прошлого, а к рекомбинации вчерашних и сегодняшних элементов. В отличие от обэриуэтов, «зацикленных» на поисках смысла в микромире житейских частностей, для твор¬чества Борисова характерен интерес к более крупным формам, ориентация на со¬здание некой иллюзорной отчуждённости, живущей за счёт поглощения дискрет¬ных сюжетов.
Сразу же рассматривать «по кускам» поэзию такого плана нецелесообразно. Первоначально её требуется «взять» (или не взять) целиком, а уж затем, переходя от внешнего плана к внутреннему, понять принципы её существования. Внешний план, как указывалось ранее, – «поэтика называний»; внутренний – единый эгоцен¬тричный замкнутый символ, живущий по своим законам. Процитируем А.Ф. Лосе¬ва, который анализирует механизмы символа: «символ живёт антитезой логического и алогического, вечно устойчивого, понятного, и – вечно неустойчивого, непонятного, и никог¬да нельзя в нём от полной непонятности перейти к полной понятности. В вечно нарождаю¬щихся и вечно тающих его смысловых энергиях – вся сила и значимость символа, и его понят¬ность уходит неудержимой энергией в бесконечную глубину непонятности, апофатизм, как равно и неотразимо возвращается оттуда на свет умного и чистого созерцания. Символ есть смысловое круговращение алогической мощи непознаваемого, алогическое круговращение смыс¬ловой мощи познания». И далее: «Символ интеллигентно модифицированный есть миф». (6)
Экстраполяция последнего высказывания А.Ф. Лосева на творчество Борисова даёт санкцию на расчленение его поэтосферы. Миф, созданный поэтом, состоит из рудиментов предшествующих мифов и, отчасти, утопий. Он актуален, художестве¬нен и изначально вторичен. Его первоатомы, краеугольные камни и иной стройма-териал – это образы прошлого, тонущие в мути небытия, или те пласты культуры, которые ещё находятся на поэтической почве:
О да, я был в неё как юноша влюблен,
Я подарил ей безделушку из финифти…
С ушей снимите мне остатки макарон
И пиццу маслом посильнее прооливьте!
Рассмотрим использованную здесь номенклатуру символов. Прошлое: «я был», «как юноша», «безделушка из финифти». Сегодняшнее, описанное профанным язы¬ком: «остатки макарон на ушах», «пицца», «оливковое масло». Нельзя не заметить, что это кулинарно-поэтическое блюдо изрядно сдобрено тонкой иронией, превра¬щающей драму в фарс, действительность в условность. Малоупотребительное уста¬ревшее «юноша» соседствует с не менее пыльным «финифть». Но финифть-то се¬годня в моде – магазины заполнены дешёвыми поделками. Степень описанных любовных чувств для читателя автоматически девальвируется. Столь же непритя¬зательны и остатки пищевого ассортимента. Перечисление блюд итальянских бед¬няков (они же атрибуты американского общепита) служит той же цели. Невольно вспоминаются строчки из анонимного городского романса: «Отдай мне деньги за чул¬ки, что я тебе дарил / Каким же я был дураком, когда деньгой сорил». Не повезло и некогда дефицитнейшему оливковому маслу, низведённому до соседства с несъедобным хозтоваром: «прооливить» – «проолифить».
Употребление подсобных средств, обломков прежних мифов для создания но¬вого мифа было названо французским этнологом К. Леви-Стросом бриколажем (bricolage). В чём его суть? В художественно-эклектическом восприятии жизни без од¬нозначных рационалистических формулировок.
«В наши дни, – замечает К. Леви-Строс, – бриколёр – это тот, кто творит сам, самостоятельно, используя подручные средства
[с. 9]
[с. 10]
в отличие от средств, используемых специалистом. Однако суть мифологического мышления состоит в том, чтобы выражать себя с помощью репертуара, причудливого по составу, об¬ширного, но всё же ограниченного; как-никак, приходится этим обходиться, какова бы ни была взятая на себя задача, ибо ничего другого нет под руками. Таким образом, мышление оказыва¬ется чем-то вроде интеллектуального бриколажа (что объясняет отношения, наблюдаемые между ними). Подобно бриколажу в техническом плане мифологическая рефлексия может достигать в плане интеллектуальном блестящих и непредвиденных результатов. Соответ¬ственно часто отмечается мифопоэтический характер бриколажа…» «Бриколёр, – уточня¬ет этнолог, – побуждаем своим проектом, однако, его первый практический ход является ретроспективным; он должен вновь обратиться к уже образованной совокупности инстру¬ментов и материалов, провести или переделить её инвентаризацию; и, наконец, кроме того, затеять с ней вроде диалога, чтобы составить перечень тех возможных ответов (прежде чем выбрать среди них), которые эта совокупность может предложить по проблеме пос¬тавленной перед ней. Обозревая все эти разнородные предметы, составляющие его сокрови¬ще, бриколёр как бы вопрошает, что каждый из них мог бы “значить”, тем самым, внося вклад в определение разумной целостности». (7)
Является ли поэзия Борисова мифопоэтическим бриколажем? А почему бы и нет? Достаточно признать сие допущение, и многое становится на свои места. Ин¬теллектуальная увлечённость автора загнала его Пегаса в тот дремучий лес, где, в отличие от окультуренных, но изрядно истощённых поэтических лужаек, отсутству¬ют не только пасторальные пастухи и пастушки, но также и указатели и привычные для нас категорические императивы. Для многих это оборачивается паническим стра¬хом. Слышны голоса, призывающие вернуться к Пушкину и Тургеневу, раздаётся рык областного литературного критика, обвиняющего автора в имморализме и за¬бвении революционных традиций… Буря в стакане воды…
Поисково-направленная деятельность, бесспорно, заводит и далеко, и глубоко. Так далеко и глубоко, что нормы христианского коммунизма, да и самого христианства, размываются в малоразличимой толще этих пластов и перестают «работать». Уда-лось ли укорениться поэзии Борисова на хтоническо-мифологическом изломе дня сегодняшнего? Ведь одной из её отличительных черт является злободневность (не путать с сиюминутностью), да и лирический герой, как ни крути, наш современник. Эпитет «историческая» к поэзии Борисова применим не более, чем к поэзии Игоря Северянина… Ориентация поэта на раскрытие особенных архетипических черт про¬шлого, присутствующих в нашем коллективном бессознательном, позволяет дать положительный ответ.
Автор «Постскриптума», «Палимпсеста» и «Петербургской трилогии» предпринял попытку дешифровки глубинных образов, управляющих нами, создав для такого случая подходящий художественный полигон и поэтичес¬кий инструментарий. Присмотримся к созданному им поэтическому мироустройст¬ву. Суета сует, мешанина. Даже в минуты близости одна из героинь успевает «уда¬риться» в рефлексию:
Зачеркнуть бы всю жизнь, да со вторника снова начать?!…
А любимый как мобиль-перпетум урчит и рыдает.
Почему ж ему это (не надо!!!) не надоедает?
Это нужно обдумать, а после – в дневник записать.
Причины бурления, тревожности, несвойственных ассоциаций кроются в об¬щем неблагополучии. Оно и порождает мотив движения. Непрерывное перемеще¬ние есть бегство от опасности; возможно, приближение к смерти и, как проекция страха, – явная ориентация на убийство. Именно поэтому «постельный герой» бьется, «как кукла на ниточках», рискуя двумя жизнями: своей и партнёрши. «Почему ж ему это не надоедает?» – вопрос не актуальный. Подспудный страх мешает прекратить
[с. 10]
[с. 11]
движение, мешает перестать действовать. Любой процесс абсолютизируется, и ис¬терическое женское «не надо!!!» оказывается не услышанным. Увы, это не предел:
Ты в отчаянье чувств захлебнёшься
Душевою струёй синевы.
Ты сама! Ты сама отдаёшься!
(Под водой не видать головы…)
Или:
Твой хрип восторженный. И пилка, как стилет,
Вошла в кадык мой. Всё распалось разом.
Тогда мне было двадцать восемь лет.
Бог наказал меня, отняв твой разум.
В нашей жизни Борисов сумел прочувствовать главное: сегодня происходит значимый выброс ранее сформированных частиц психического мировосприятия. Активное прошлое начинает разрушать пассивное будущее, нарастает хаос. Отсюда смешение времён и нравов, исчезновение основополагающих смыслов. В «Проща¬нии с гетерой» ирония простирается от антираспутинского заглавия стихотворения до описания жизни героини включительно:
Ты посещаешь курсы кройки, храм, бассейн,
Твой Пост Великий — по системе Поля Брэгга,
И в дерзких звуках детской скрипочки твоей
Либидо девичье взрывает супер-Эго.
Когда октава диссонансом режет слух,
Ты горло тоники взрезаешь вилкой терции, –
Ноуменальное блаженство трансценденции
Переживает твой распятый дух.
Бесполезно обвинять поэта в неупорядоченности и безнравственности. Лавры вперёдсмотрящего, глашатая грозных потрясений ему также не к лицу. В лирике Борисова фиксируется ситуация, возникающая непосредственно после точки бифур¬кации. Обретение свободы. Нарушение запрета. Нарастание бессмыслицы. И далё¬кий свет – либо в конце пути, либо в конце жизни, либо за её пределами. Отсутст¬вие оптимистических (как и пессимистических) прогнозов компенсируется смехом, органично включённым в стихотворную структуру.
Хтоническая изнанка прошлого, древние рудименты, задающие сценарий се¬годняшнего поведения, изживаются или святостью, или иронией. Гротескная пере¬насыщенность текста малоупотребительными, почти эзотерическими интеллигентскими терминами есть прощание с прошедшей эпохой, последнее предсмертное цветение её колдовства. (8) Язык языческой поэзии Борисова поверхностно похож на глоссолалию. Он несёт на себе отпечаток общего мифопоэтического строя, но легко поддаётся анализу и не имеет сакральных черт. Персонажи Борисова, сущес-твуя в ситуации, схожей с библейской, – сугубо земные. Его лирический герой ищет не Бога, а подтверждения у окружающих собственной значимости. Он про¬винциал, и его жизненный путь типичен для активных личностей из глубинки. На¬хождение вне элитарной культуры, стремление приблизиться к ней порождает эф-фект «заучивания» (строк, имён, иностранных слов). Живя в провинции, герой жаж¬дет быть принятым в столичном «свете», ждёт своего часа, а пока поглощает до¬ступную ему информацию. Нередко она не столичного уровня и не первой свежес¬ти, но при благоприятных условиях провинциальная культура вместе со своими носителями прорывается в столицу.
Оценивая историческое прошлое, В.Н. Прокофьев замечает: «Такие процессы станови¬лись возможными и даже необходимыми в особенности тогда, когда “верхняя” в данную эпоху куль¬тура переживала кризис, а её до того перекрывавшая всю художественную ситуацию стилевая «кора» теряла свою монолитность, трескалась и распадалась, хотя бы частично открывая то, что до вре¬мени лежало под спудом, что было погребено где-то далеко под ней» (9).
[с. 11]
[с. 12]
Это было в прошлом, это происходит сейчас. Относительная свобода, неждан¬но-негаданно полученная героем, причудливо смешивает в невероятных сочетани¬ях псевдоаристократическую заумь и мифическую архитектонику ранее усвоенных стереотипов. Не желая быть изгоем на родине, герой перебирается в столицу, одна¬ко клеймо отверженного сохраняется и там. Он оказывается не вполне востребован. Особенно наглядно это проявляется во взаимоотношениях с прекрасным полом – прекрасным индикатором состоятельности мужчины. Один из персонажей А. Башлачёва жалуется столичному гостю («Случай в Сибири»):
А здесь чего? Здесь только пьют. Мечи для них бисеры.
Здесь даже бабы не дают, сплошной духовный неуют. (10)
«Не дают» не только в Сибири, но и в Петербурге. После всех передряг герой, видимо, снова очутившись в провинции, получает от женщины письмо, полное материнской заботы и укоризны:
Не стань доступней, внятней, проще.
Не примет свет – поймут в веках.
Всего хорошего, хороший…
Хоть иногда пиши… Пока!
И далее:
А про любовь зачем, Сережа?
Ты всё отлично знаешь сам:
Тобой не тронутое ложе
Со мной не делит Мандельштам.
Мотив неразделённой любви, «нетронутого ложа», вечный для поэзии, проскаль¬зывает в стихах Борисова неоднократно:
Но опять мы теплый кофе допьём,
И одна ты спать ложишься в ночи.
Иногда прорывается и раздраженное:
Ах, сонных рук слепая дрожь
Не сокрушит гордыни тела,
Крепка как греческая стела,
Ты и во сне не упадёшь!
У героя любовь безответна, ущербна, но он не лишён плотских радостей, не чурается их:
Но вот твои упали крашеные косы
Под точным взмахом заточённого ногтя,
И оставляя всюду смачные засосы,
Я сладко ползаю, стеная и кряхтя.
Характерно, что в описаниях подобного рода резко снижается интеллектуаль¬ный порог и, наоборот, в текст привносятся физиологические детали: «пылающий меч», «розовый пестик». Деинтеллектуализация поведения, конечно, облегчает удов-летворение сексуальных потребностей, но для героя в целом неприемлема. Не для того он ехал в столицу. Провинциала делают смешным совмещение естественности и искусственности, вычурности, помноженное на не всегда оправданные претензии. Вот образчик речи провинциала, сумевшего проникнуть в общежитие к девушке, «не задев ни замка, ни вахтёра»:
Богом харизмы мне не дано, не дарован азарт к алетейе,
Мне уже с каждым годом трудней отличать от метопов триглиф,
А кругом всё исчезло давно, несть ни еллина ни иудея, –
Лишь усмешкой бесплотной твоей петербургский не рушится миф.
Как понимать хозяйке комнаты это эрудированное брюзжание, эту сухую книж¬ную речь в стиле фальшивой «Илиады»? Гость пришёл с вполне определёнными намерениями – стихотворение названо «Попытка сближения» – но его велеречи¬вость вызывает скуку. «Почему ж ему это (не надо!!!) не надоедает?» – опять
[с. 12]
[с. 13]
вправе думать объект поклонения мужчины-недотёпы. Несомненно, что лиричес¬кий герой пришёл к подружке «поплакаться в жилетку» и вполне искренен в своём косноязычии. В Петербург он приехал не больше, не меньше, как за неформальным статусом харизматического лидера, а приходится прятаться от вахтёров…
Женщине присуща жалость, и на некоторое время она способна общаться с ге¬роем-провинциалом на его языке, но всё это эпизодически, ненадолго. Рано или поздно героиня должна заявить (и заявляет) о разрыве отношений и перейти на обыденную речь:
…Но полно, я слаба
В слаганье вычурных славянских предложений.
Надеюсь, петербургский наш роман
Не обретет провинциальных продолжений?!…
Довольно, конечно! Забудь мой телефон,
С надеждой тщетной не гляди в почтовый ящик!
Я – Галатея, ты – не мой Пигмалион,
Стучи – отверзется, ищи – но не обрящешь!
Провинциал и столичная женщина: краткое пересечение жизненных траекто¬рий и болезненное эхо последующей переписки. Даже если наш герой понаберётся безукоризненного столичного лоска, расставание всё же будет правилом, а долгая любовь (читай: семья) исключением. Существование полноправных столичных жи-телей может быть серым и заурядным, может быть одухотворенным или ошеломля¬юще «звездным», но при всём при том оно всегда дифференцировано: частная жизнь, работа и необязательное общение разведены между собой. Однако перед приезжи¬ми столица почти монолитна. Наш герой совершает множество неудачных попыток войти в столичное пространство, ищет любые шероховатости, любые слабые места. Слабое место в столичном континууме и символическое воплощение его сути есть, конечно же, слабый пол – женщина.
Мопассановский «Милый друг», Жорж Дюруа, после близости в карете с де Марель не помнит себя от радости: «Наконец-то он овладел замужней женщиной! Свет¬ской женщиной! Настоящей светской женщиной! Парижанкой!» Заметим, что перед решительной атакой Дюруа знал, что «нельзя нарушать молчание, что одно слово, одно-единственное слово может испортить всё». (11) Герой Мопассана завоевал Па¬риж. От героя Борисова столица ускользает. Он пришёл «дать», а не попользоваться. Столица же берёт выборочно.
Лирический герой силён мифопоэтическим началом, алогичными поступками. Усвоение его интеллектуального багажа требует применения фильтров – слишком много избыточных мотивов привнесено из провинции. Женщины, как жрицы люб¬ви, как хранители сакральной столичной консервативности, проводят первоначаль¬ную ревизию. Их женские слабости оборачиваются ростом столичной мощи. Сово¬купная «вавилонская блудница» гнется, но не ломается… Ломка идёт у героя. Это он на грани срыва. Его человеческие качества активно заимствуются мегаполисом и превращаются в одну из многочисленных столичных функций, обеспечивающих самосохранение и потенциальное усиление города. Гнёт окружающей механистич¬ности «разводит» героя и его подругу (подруг). Одинаково заряженные частицы от¬талкиваются друг от друга, но и на расстоянии продолжают чувствовать общую при-надлежность к чему-то большему, чем извечное столично-провинциальное противо¬речие… Оставаться им вместе нельзя – разность культурно-исторических потенци¬алов порождает в зоне соприкосновения ситуацию риска, опасности, отмеченную у Борисова.
Подобное положение не раз фиксировалось исследователями. «Типичным механизмом границы является ситуация “пограничного романа” типа византийского эпоса о Дигенисе или та, на которую содержится намёк в “Слове о полку Игореве”. Вообще сюжет типа “Ромео и Джульетта” о любовном союзе, соединяющем два враждебных культурных пространства, ясно вскрывает сущность пограничного механизма», – утверждает Ю.М. Лотман. (12)
[с. 13]
[с. 14]
Итак, граница, нейтральная полоса, временной всплеск, последующая стабили¬зация, воспоминание о пережитом, его поэтизация и мифологизация. Круг замкнул¬ся, но пружина поэтического таланта бьёт по нашим эмоциям. Банальная драма, легко сводимая к простенькой схеме «Провинция – Герой – Столица», подана Бо¬рисовым изнутри, «от первого лица». И надо признать, удачно. Автор сливается с героем, настоящее с прошлым, рациональность с бриколажем, столица с провин¬цией, драма с комедией. Читатель смеётся вместе с поэтом, не претендующим быть пророком в своём Отечестве, и одновременно с ним сбрасывает ставшую тесной хитиновую оболочку провинциальных комплексов. Стихи написаны, пространство маркировано, остаётся ждать, что будет дальше.
Примечания
1. Борисов Сергей. P.S. Стихи. – Шадринск: Изд-во Шадринского пединститута, 1995 – 17 с.; Аксёнов Сергей. Палимпсест // Sign-n-Sein. Русский альманах. Вып. 1. – Тверь: «Фами¬лия», 1996. С. 25-26. Он же. Петербургская трилогия // Рассвет. Литературно-художественный альманах шадринских авторов. – Шадринск: «Исеть», 1994. С. 86-88. Мы разделяем мнение В. Лукьянина (Рецензия на «P.S.» // Урал, 1996, № 5-6), что «С. Аксенов» – псевдоним С. Борисова
2. Дзиов А. Р. Лирические вариации и варианты судьбы // Шадринская старина. 1995. Кра¬еведческий альманах. – Шадринск: Изд-во Шадринского пединститута, 1995. – С. 220-223; Веселов В. Отличайте триглиф от метопов // Курган и курганцы. – 1995, 10 октября; Межевикин В. Не доплюнуть! // Новый мир (Курган). 1995, 12 августа. Воспроизведём отдельные положения, раскрывающие социальную психологию автора последней статьи: «Вот уже и поэты “крутые” появились. Как выдадут что-нибудь такое. “Шуршит сушёный папоротник мозга, сметая пыль с дорожных кулебяк” (Критик из «Нового мира» создает несообразность за счёт не обозначаемого удаления из цитаты двух строк между словами «мозга» и «сметая» – Прим. М.Е.). Или из истории Отечества: “Всего страшней ослиный череп краснофлот¬ца…”. Так один кандидат философских наук пригвоздил “осляти-краснофлотца”. Какая го-товность оскорблять мёртвых – они не ответят. Мне, правда, кажется, что сейчас для большинства из нас “всего страшней”, похоже и в самом деле папоротником набитые бараньи черепа кандидаток наук (преимущественно экономических), а также некоторых завлабов, приведших со своим мудрым вождём страну к такому порабощению, какого она уже лет 50 не знала, люди научились без зарплаты находиться, как при коммунизме без денег. А краснофлот¬цы? Не будь их, иные нынешние кандидаты при своих великих талантах, возможно, и сейчас бы пьяным купчишкам сапоги чистили или сальные рты им салфеткой обтирали». Далее В. Межеви¬кин защищает от С. Борисова классиков (Пушкина и Тургенева) и завершает рецензию благостным ут¬верждением: «Не ново графоманство, не ново желание ущипнуть великих, не ново стремление к эпатажу… Зато всегда будет свежо звучать: “Буря мглою небо кроет”».
З. Веселов В. «С горячей головой» // Курган и курганцы. 1996, 11 января.
4. Давыдов Б. Рецензия на: Сергей Борисов. P.S. – Шадринск, 1995 // Нева. 1995, № 11. С. 208.
5. Васильев И.Е. Обэриуты: теоретическая платформа и творческая практика: Учеб. посо¬бие. – Свердловск, УрГУ, 1991. С. 21.
6. Лосев А.Ф. Философия имени. – М.: Изд-во Московского университета, 1990. С. 113, 114.
7. Леви-Строс К. Первобытное мышление. – М.: Республика, 1994. С. 126-127, 128.
8. См.: Эрилих С. Россия колдунов // Знание – сила. 1995, № 10. С. 82-91. О бесовщине в прозе С. Борисова и С. Чепесюка см.: [В. Бондаренко.] Дьяволиада // День. 1992, № 10. См. также нашу статью: Ершов М. Провинциальный город: Creatio Continua, или «Шишки падают Вверх» //Sign-n-Sein. Русский альманах. Выпуск 1. – Тверь: «Фамилия», 1996. С. 14-19.
9. Прокофьев В.Н. О трёх уровнях художественной культуры Нового и Новейшего време¬ни. // Примитив и его место в художественной культуре Нового и Новейшего времени. – М., 1983. С. 14.
10. Башлачёв А. Посошок. – Л.: Лира, 1990. С. 23.
11. Мопассан Г. Собрание сочинений в семи томах. Т. 3. – М.: «Россия», «Сретение», «Август», 1992. С.203–204.
12. Лотман Ю. М. О семиосфере. // Труды по знаковым системам. Вып. XVII. Структура диалога как принцип работы семиотического механизма. – Тарту, 1984. С. 10.
[с. 14]
Ершов М. Герой-провинциал в мифопоэтике бриколажа //
Контрапункт. Выпуск второй. Литературно-краевед¬ческий сборник / Отв. редактор М.А. Колесников – Шадринск: Издательство Шадринского пединститута, 1996 – С. 5–14.