Поэтические “выдохи” Константина Комарова

Как одну из специфических черт, присущих всему массиву уральской лирики, всем трём поколениям, и всем “трём вершинам” поэтического треугольника (Екатеринбург — Челябинск — Пермь), называют её безысключительную брутальность. На мой взгляд, спорность сего положения становится очевидной, если помнить, что в современном значении брутальность — не просто откровенно явленная мужественность (немало ярких поэтических имён на Урале — женщины), но и подчеркнутая суровость, часто — нарочитая грубость, сознательно эстетизируемая.
Творчество многих уральских поэтов — мужчин, не теряя своей мужественности, как кажется, имеет иные ценностные и художественные ориентиры, нежели апология грубости и суровости.
Если говорить конкретно о поэтах Екатеринбурга, то вспоминая пронзительные, брызжущие отчаянной нежностью строки Романа Тягунова, глубоко философские строки Юрия Казарина, переполненные страстью и обреченностью строки Бориса Рыжего, осознаешь особенно остро и ясно — отнюдь не брутальность, по крайней мере, не только и не столько она — главная особенность уральской (екатеринбургской) поэзии. И даже у самых, как представляется мне, “брутальных” екатеринбургских поэтов — Евгения Ройзмана и Дмитрия Рябоконя — эксплицитная “мужественность” их лирики не самоцель, не подлежащая материальному воплощению художественная задача, а неизбежность, проявляющаяся в текстах, вследствие соответствующих черт характера.
Другой особенностью уральской лирики (а, следовательно, екатеринбургской тоже) составитель Антологии современной уральской поэзии, замечательный поэт, культуртрегер Виталий Кальпиди называет, если так можно перефразировать, реализуемость местного поэта как собственного текста в обыденной жизни; Виталий Кальпиди говорит, что здесь поэт — часть собственной поэзии. Это, по моему убеждению, мысль бесспорная. И в этой связи вспоминается вновь и Роман Тягунов, и “самый талантливый поэт своего поколения” (Е. Рейн) Борис Рыжий, и тот же Евгений Ройзман, который, прекратив создавать стихи, перешёл к практической реализации того, о чем писал.
То, что не исключительно брутальность — первая и наиглавнейшая характерологическая доминанта уральской (екатеринбургской) поэзии, активно демонстрирует творчество одного, с моей точки зрения, из самых талантливых авторов третьего поколения — Константина Комарова. И хотя, благодаря лексике и лексико-ритмической организации текстов “одеты” художественные произведения поэта абсолютно “по маскулинному признаку” (очевидная “напевность” фоники ограничена количеством возможных вариаций; надлом, надрыв лексически подан безо всякой крикливости и истерики — абсолютно “аскетично”, “по-мужски”), — все эти признаки, вполне индивидуалистично характеризующие поэзию Константина Комарова, отнюдь не являются, как полагаю, ни художественными, ни семантическими доминантами его идиостиля. Это, скорее, признаки вторичные, являющиеся само-собою-разумеющимся результатом адекватного воплощения автором своей картины мира в поэтических текстах.
Примечательно, что, будучи поэтом молодым, Константин Комаров во всех своих художественных произведениях, демонстрируя (то эксплицитно, то имплицитно) свою человеческую (и поэтическую) современность (и своевременность), никогда не впадает в бесконтрольное жонглирование “модными словечками”… В его лирике нет ни намека на то, что автор (и лирический герой) хотят понравиться читателю, используя самый короткий и легкий путь. Весь поэтический массив, созданный Комаровым, безвариативно указывает на богатейший лексический (а, значит, душевный и умственный) запас автора. Посему думается, что, являясь поэтом современным, Константин Комаров не рискует стать поэтом современно-модным. Возможно, к счастью.
Что касается художественно-выразительных языковых средств, присущих лирике Константина, то наиболее “броской” её чертой является акцентуированная метафоризация — частое применение метафор, а, точнее, метафорических комплексов; причём, совершенно оригинальных, которые во многом формируют неповторимый идиостиль поэта.
Ж. Щ. — Помните первое написанное Вами стихотворение? О чём оно было? При каких обстоятельствах родилось? Что вдохновило на его создание?
К. К. — Довольно непростой вопрос – что считать первым стихотворением: первое ли написанное вообще – часто слабые и неуклюжие «пробы пера», первое, которое сам поэт счёл «настоящим», первое опубликованное и т.д.? Эта проблематика многомерно исследована в составленной прекрасным екатеринбургским поэтом и филологом Юрием Казариным антологии «Первое стихотворение ста русских поэтов» (также он составил антологию «последнего» стихотворения). Там первые стихи даются не поодиночке, а парадигмами, и мне такой подход кажется справедливым. Что касается меня, то “порифмовывать” я начал лет с двенадцати, но относился к этому больше как к хобби, ненавязчивому увлечению, одному из многих. Помню одну строфу: «Птицы клином пролетели, / На тропинках тает снег. // Вдаль, вздохнув, ушли метели, / Уступая путь весне». Такая милая типовая детская графомания. Первое же «настоящее» стихотворение помню хорошо. Это был девятый или десятый класс, урок алгебры, на котором я скучал, потому что с числами у меня всегда было не особо хорошо («А для низкой жизни были числа, как домашний подъяремный скот, потому что все оттенки смысла умное число передаёт» — Гумилёв). И я, повинуясь какому-то безотчетному импульсу, записал на последней страничке 12-ти листовой тетрадки следующее:
На небо слили бочку дёгтя,
(а может это был мазут).
Лучами, острыми, как локти,
по небу звёзды проползут.
И в воздух, пахнущий редиской,
пролив промасленный свой свет,
слепой прожектор лунодиска
нечаянно сойдёт на нет.
Я тогда уже сильно любил Маяковского, интересовался футуристами. Следы их образности здесь видны. Однако, что вдохновило собственно на стихотворение – не знаю. Написал и смотрю ошарашенный – откуда это, зачем это? Но само ощущение разгона мысли, смысловой компрессии впечаталось в меня прочно и мгновенно, я был им зачарован и тогда уже бессознательно понял то, что потом прочел у Бродского: «Стихотворение – колоссальный ускоритель сознания». Вот в тот момент я, видимо, говоря словами Пастернака, по-настоящему «пустился на дебют», чтобы вскоре узнать, что «строчки с кровью убивают, нахлынут горлом и убьют». Это не красивые слова, это действительно так.
Ж. Щ. — Вы могли бы рационально объяснить, как рождается (у Вас лично) художественный текст? Сначала возникает идея, которая “вынашивается”, а потом материализуется в тексте или, так сказать, нисходит вдохновение, всё пишется на одном дыхании, а после уже происходит “ техническая” отделка текста?
К. К. — Нет, не мог бы объяснить. Я вообще думаю, что это необъяснимо. Сие тайна тайн великая есть, и она никогда, слава богу, не будет раскрыта (но это вовсе не значит, что пытаться раскрыть ее не следует, просто надо осознавать ее неразгадываемость). Поэзия, на мой взгляд, — искусство насквозь иррациональное. Разум здесь мало что решает, ты пишешь всем телом, всем своим существом. Даже у самых, казалось бы, «рациональных» поэтов (Бродского, Баратынского и т.д.) за строчками – бездна иррационального. Это чудо. Если сильно упростить, то для меня поэзия — это версификаторство плюс чудо. Слово «вдохновение» я не очень люблю. Оно мне кажется каким-то абстрактным, блескучим, пустоватым. Особенно в сочетании с глаголами типа «нисходит», на которых мои «пафосометры» просто зашкаливают. Мне кажется более точным, удачным не очень уклюжий неологизм «выдохновение». Для меня стихи – более выдох, нежели вдох. Эмоции, мысли, впечатления накапливаются в тебе и, дойдя до какой-то критической массы, требуют выхода — выдоха в форме стихотворения. Если не выдохнуть – можно и умереть. Формальный же повод для такого выдоха может быть очень разным: у кого-то стихи рождаются из «гула», у кого-то из картинки… У меня чаще всего из рифмы, из созвучия, вокруг которого “клубится и выклубливается” текст. Всю черновую работу обычно проделываю в голове, записываю уже чистовик, в который если и вношу правки, то “косметические”. Обычно происходит это, да, на «одном дыхании», просто за таким мгновенным шквалом стоит огромная накопительная работа, во многом, бессознательная. Вообще, стихи внутри “происходят” постоянно, даже когда поэт будто бы занимается совсем посторонними делами. Вознесенский хорошо сказал: «Стихи не пишутся, стихи – случаются».
Ж. Щ. — Лирика как таковая сама по себе предполагает обращенность к внутреннему миру субъекта. Но существуют авторы (поэты), чья лирика более нарративна, что ли… Ваша же, на мой взгляд, при несомненном наличии в ней интеллектуальной составляющей, насквозь проникнута чувством.
К. К. — Да, конечно, эмоция для меня имеет первостепенное значение. Лотман, кажется, говорил о понятии «лирического сюжета», что это такой специфический сюжет – прерывистый, пунктирный, непредсказуемый, парадоксальный, сравнивал его с «сюжетом» блокнота с разрозненными записями. В русской поэзии много достойных сюжетных стихов – одни баллады 1920-х годов (Тихонов, Багрицкий, Сельвинский…) чего стоят. Но все-таки её ядро – это традиционная, «переживательная» лирика, на которую я, будучи русским поэтом, естественно и ориентируюсь. Понятие «нарратива» на мой взгляд, к поэзии применимо в очень малой степени. Лирика не повествует, а выражает. Непосредственно и стихийно. Поэтому многие «нарративные» стихи современных поэтов (особенно молодых) мне не близки, чаще всего они производят впечатление низкокачественной прозы, выстроенной в столбик и обложенной высокоумными кирпичиками постмодернистской философии. Я об этом много писал в критических статьях. Поэзии в этом нет. За редкими исключениями, современный русский верлибр – явление выморочное. Что касается «интеллектуальной составляющей», то мысль, конечно, тоже присутствует, «БЕЗмысленные» стихи всегда очень легковесны. Просто лирика – это тот случай, когда мысль растворена в чувстве.
Ж. Щ. — Как автор можете сказать, Ваша поэзия, она более эмоциональна или, всё-таки, эмотивна, если подразумевать под эмоциональной коммуникацией спонтанную, незапланированную, естественную демонстрацию эмоций как проявление внутреннего состояния, такую коммуникацию, которая необязательно учитывает реакцию собеседника, а под эмотивной — сознательную, контролируемую демонстрацию эмоций, которая используется для воздействия на собеседника?
К. К. — Конечно, в гораздо большей степени моя поэзия эмоциональна, нежели эмотивна. Задачи воздействия на собеседника я никогда не ставлю. Если стихотворение настоящее, то это воздействие неизбежно, и произойдет оно естественным образом. Поэзия ведь очень хитро взаимодействует с «информацией». Об этом тот же Лотман отлично пишет: никакой информации она, по сути, не передает, но при этом передает по неким непонятным каналам информацию важнейшую, касающуюся как раз «последних» вопросов. И эту «информацию» способна передать только поэзия. Очень люблю слова Блока: «Поэт, задумавшийся о читателе, перестаёт быть поэтом». Если ориентируешься на читателя в момент создания стихотворения (это важное уточнение), поневоле становишься конъюнктурщиком, Полозковой какой-нибудь. А вот когда стихотворение написано, оно уже само коммуницирует с читателем, и если в процессе этой коммуникации читатель становится «провиденциальным» со-беседником, со-творцом – супер! Один такой читатель стоит тысячи «фанатов» нынешних раскрученных графоманов. У меня, слава богу, такие есть. Хочу быть правильно понят: без читателя поэзию представить трудно, но «подлаживаться» под читателя поэт права не имеет. Незапланированность и естественность – неотъемлемые признаки поэзии. Траектория смысла в стихотворении похожа на траекторию танца – пластична, стремительна, непредсказуема. А «сознательный контроль» надо включать уже в процессе так называемой технической отделки.
Ж. Щ. — Как бы Вы могли охарактеризовать своего лирического героя? Каков он? Меняется ли он с течением времени?
К. К. — Да ведь он сам себя частенько и подробно характеризует в стихах! Мой лиргер (лирический герой) – это близкий мне парень романтического склада, склонный порефлексировать по делу и без, неудовлетворенный максималист, одинокий, страдающий, тонкокожий, старающийся быть честным с собой. Тут прервусь, ибо неблагодарное это дело – расписывать своего лиргера. Всё – в стихах. Разве что, мне кажется, что он лучше меня – чище, светлей, глубже, честней, мудрей. Я до него не во всём дорастаю, наверное, это такая «прокачанная» версия меня. Поэтому мне некоторые говорят, что мои стихи лучше меня. Ну так частенько бывает с поэтами. А вообще мы с ним дружим, он меня терпит, а мне уютно в его компании, я к нему тянусь. Меняется он в том же направлении, что и я, ибо каждая книга – это путь. Отстраивается зрение, меняется оптика взгляда на мир, становится более спокойно-прозрачной что ли и менее отягощенной экзистенциальным отчаянием. Но он меняется интенсивней меня, кажется, некоторые вещи, которые он уже преодолел, во мне еще сильны. Стараюсь, по мере сил, ему соответствовать, в общем. Он автобиографичен, конечно, мы близки, но не тождественны. Думаю, абсолютной тождественности между автором и лиргером не может быть, некий зазор всегда необходим.
Ж. Щ. — Вы не только пишете стихи, но и занимаетесь научной (литературоведческой) деятельностью. Что для Вас приоритетнее и почему? Можно/ корректно ли говорить, что, самовоплощаясь в каком-то конкретно из этих видов деятельности, Вы чувствуете себя более творчески самоудовлетворенным?
К. К. — Поэзия для меня – не «вид деятельности». Поэзией я живу, люблю и умираю; физически зависим от неё. Если долго не пишу стихов – я умираю. Всё остальное – постольку-поскольку это имеет отношение к поэзии. Если брошу литературоведение (которым после защиты кандидатской диссертации в общем-то и не занимаюсь) – я не умру. Если брошу литкритику – я не умру. Если брошу стихи – я умру. Другое дело, что о поэтах стараюсь говорить, как поэт: даже учитывая тяжелые рамки научной работы, моя диссертация о Маяковском – это развернутое эссе о нем, на самом деле, поток сознания такой… Поэтому тут даже сравнения нет. Творческую удовлетворенность я испытываю только от удавшихся стихов. А остальная моя словесная деятельность — не более, чем контекст моей поэзии. Но и не менее.
Ж. Щ. — Язык, а точнее, его практическая реализация, его “действенное воплощение” — речь — система саморегулирующаяся. Тем не менее, далёкие от языковедения люди, люди, как раньше, так и сейчас пытаются навязать языку свои законы. В Госдуме регулярно вносят предложения то запретить использовать носителям русского языка слова иностранного происхождения, то штрафовать за использование в СМИ и продуктах художественного творчества обсценной лексики… Как Вы относитесь к подобного рода запретам? Считаете ли, что они необходимы или же когда применение инвективной лексики оправдано эстетически и семантически, находите это приемлемым? Стараетесь ли намеренно избегать в своих текстах просторечий, иностранной и обсценной лексики? Если да, то не считаете ли, что это идёт в ущерб художественности и полноценному воплощению авторского замысла?
К. К. — Поэзия — суть слова на свободе. Никаких ограничений извне ей навязать невозможно. Все эти «18+», целлофановые обложки и т.д. – идиотический маразм чистой воды. Поэт оперирует словом. Будь это слово матерное, просторечное, жаргонное, какое угодно, если оно должно быть в строке на месте и никакого кроме него быть не может – оно там будет. Естественно, что этот «регулятор» на мою поэзию не влияет никак. Но и самоцельно нагружать стихи такой лексикой я не стараюсь. Всё происходит по факту конкретной строки. Если нужно сказать «плохо» — я говорю «плохо». Если нужно сказать «пиххец» — я говорю «пиххец». То есть поэзия в принципе не может регулироваться государством. Поэзия – это язык в его лучшем, предельном воплощении, а язык в целлофан не замотаешь. И естественно, я как поэт работаю с разными пластами лексики – от высокой книжной до вульгарно-обсценной. Каждое слово в стихотворении – самоценно, оно находится внутри художественного целого, и общеязыковые законы на него уже в некотором роде не распространяются. Метафорически можно сказать, что в стихах упомянутые выше типы слов находят «политическое убежище». Если на то есть эстетическое оправдание, конечно. К мату же ради мата я отношусь резко отрицательно.
Ж. Щ. — Замечательный языковед Александр Афанасьевич Потебня полагал, что любое художественное произведение заканчивает периоды развития художника, служит поворотной точкой его душевной жизни. Как это происходит у Вас? Удавалось ли посредством наконец-то написанного стихотворения избавиться от, допустим, долго мучающего чувства?
К. К. — Лирика по сути своей медитативна. Конечно, путём написания стихотворения, ты избываешь какое-то мучающее тебя чувство. Но тут же возникает другое. Вообще, в рамках одного стихотворения поэт умирает и сразу же воскресает для следующего. Стихи в режиме нон-стоп тебя закапывают-откапывают, закапывают-откапывают. Азартное дело. Но подписываться на него без особой причины лично я никому не советую.
Жанна Щукина
Биографическая справка
Константин Маркович Комаров родился 15 марта 1988 года в г. Свердловске. Окончил филологический факультет УрФУ им. Б. Н. Ельцина. В 2014 году защитил кандидатскую диссертацию по теме “Текстуализация телесности в послереволюционных поэмах В. В. Маяковского”.
Поэт, литературовед, критик.
Лауреат премии журнала “Урал” за литературную критику.
Член Союза российских писателей.

https://klauzura.ru/2018/02/zhanna-shhukina-poeticheskie-vydohi-konstantina-komarova/


Добавить комментарий