Юлия Кокошко, поэт, писатель. Шесть книг. Живет в Екатеринбурге. http://www.litkarta.ru/russia/ekaterinburg/persons/kokoshko-y

ГЛАВА № 26

Любой художник отдаёт себе отчёт, что дважды два – не очень-то и четыре. Просто четыре – наименее «не очень-то», чем все другие числа

* * *
1
Муж-побиватель барабанной бочки,
разбередивший все её оборки,
помноживший обхват и кандебобер
на свой неповторимый мастерок,
торгующий в развес свою жирнавку
всё с новым бойким сбором –
то Сарру, то бездонную Дебору,
то у румяных утренних ворот,
где голь и шмоль, обманутые снами,
взыскуют отступных,
угодливо подпихивает уголь –
повышенность чернявых птиц весны,
да будут, как они, очернены…
То ягоды, дарующие удаль –
содружеству отрубленных голов,
и топоты, и стати голенастой
горыни башни, чующей дуван…
То у ворот изгнанья
сбывает оры, молви, изволок
и жаркий, точно печь, густой Левант
каким-нибудь Месаху с Авденаго –
и огненный, не всяким данный слог,
и пухлые награды…
А в осень – стук олив и винограда
недурственных кровей,
нападавший из горних деревень…
Но в новое большое тожество,
поскольку неизменно был в ударе,
случится также битым,
разубранным в сапфиры и рубины
на скорую продажу,
распустится на воск,
на лучшие заглушки,
никто не пожалеет о его
таинственной отлучке…

2
Податель бесконечных колотушек
прекрасной барабанщице, толстушке,
из конопатых,
бутузивший обхват и оборот,
пойдет на окорот,
низвергнется в распадок
за то, что вдул невиннейшей пастушке –
такую тучу палок…

 

* * *
Сумерки, недоросли, сизоперые лапсердаки,
хвать за косу – однорукую даму,
полуплисову балахоншу дверь,
не припасшую им долгожданный ответ,
ни иных отменных известий,
а лугов с анемонами и подавно,
да прихватит в подвески,
в перезвоны – липучие крест и навет!
Но внезапно приотворившие – отмель света,
протянувшие по удручённой траве
воссиявшую просеку, донесённую из долин
или, может быть, из молитв
плодоносную полосу земли,
драгоценное ожерелье –
тоньше, чем настоящее время,
сахарные коренья,
молоко и мёд…
так что сгрудились вдоль заноса
в омрачённых и в стерегущих,
по каймам-ботвам расколотой ночи,
сыплющей пряди чёрных знамён…
Но и те, кто скорее жив, чем умён,
догадаются: этот чудный сад,
где всегда будет густо,
эта обетованная золотая коса,
сей блаженный роздых –
не для сизофигурных…
Разве штука кетгута –
для особенно большеротых.

 

* * *
Хожденье в полуденный порт
увидено светом, который пошил Господь.
Растёртое на якорцах и желтках,
на ложных посылках и окрылившихся каблуках,
на старых верёвках, связавших сто
родившихся под кустом
и не водящихся меж собою стогн,
на малахитовой сырости тупиков
в полынных примочках на челе,
на именах подрубленных королев
и тенях, выросших в кабале,
приветствует пьющих бесстрашие ходоков!
Хожденье в вечерний порт
запорошили густой стопой,
обваляли в ветре из поселения Шелупонь,
и ныне пасётся на ржавом крюке
в подбитом щелью полевом нужнике,
но с режущим бликом пурпура на клинке
раскокавшей кратер с пузом луны
или ножек, что дважды сопряжены
с бумажной красоткой, сзывающей на танцпол,
вернётся на первом же ишаке…
Дорога в утренний порт
для улыбчивых субботних господ –
толпа и бинтованный бантом шкет,
болящие пафосом и актёрством,
ужели – ах! – до намека стёрта?
И судно, несущее лучшую весть,
прихвачено в порошке…
Но болтают, что длинная рыба – тёзка
ангела здешних мест, не то любимая тётка,
серебреннейшая в голубях,
если я ей дозволю проплыть сквозь себя,
любезно нашепчет, отплюнувшись чепухой,
как привить к дороге новую ветвь
или свежий поход…

 

Вкрапление чёрного

Поющие Ювенту Виту сто лет,
видать, изодрались – до одной музыкальной фразы,
и сколько ни повторяй, время ей не прибудет…
потому меня ввели уже в сложившийся отряд – на выходе
из капеллы.

Виту продели в авангард путешествия.

Её сын от первого мужа в чумазой шляпе,
ссаженной на затылок, и костюме старого углекопа
терзал в руках проспект похоронной компании
с одетым на обложке в багрец человеком-корзиной,
не то с авоськой кровеносных сосудов в солдатских бляхах
или с клубком строк, расползающихся от фирмы
в ползущих трамваях: похороним Вас и сожжём
по приятным ценам! –
подзуживая без промедлений похорониться или кремироваться.
Ряженные до пят друзья-углекопы подхватывали венки.
Художественную дочь Виты от второго мужа
сопровождала лохматая, лоскутная, надрезанная богема,
тонко приправленная траурным элементом:
вычерненные очки или пластрон,
перо на шляпке, заколка в грудном кармане,
наушники чёрного меха… или с музыкой чёрных.

Сын Виты от четвёртого мужа – на лисьем шаге,
распахнутый всем свирелям, бубнам, канфарам,
сорил на ветру чёрными лентами кашне.

С ним ступала Бланш, карточная партнёрша его отца,
дива отгрохотавшего «Трамвая «Желание»»,
ныне в роли осипшей сирены.

Отряд увязал меж чужих маршрутов в службы и в торг,
к венцу и к платформам, на злодейства и в суд,
и срывал пунцовые светофорные розы и жёлтые одуванчики,
бросая недозрелую зелень, и настойчиво уклонялся –
к пределам, которых иные не перешли.

Наконец раскрылись огненные столпы-сосны,
порученные теням высокого полёта.
Чтобы посеять Виту в землю на свету, нашлись потеснить
её первого мужа, завсегдатая съездов какой-то партии…
хотя ему в чрево уже задвинули
горшочки с двумя поджаренными супругами…

Столпившиеся у скважины заслушали телеграфную скорбь
Союза художников и горячие речи с рождений Виты
и с последнего, сотого: перечни её вечных спутников –
красоты и моды, доброхотства и парикмахера
накануне каждой больницы: без причёски,
маникюра и педикюра – ни шагу к оздоровлению!

Оратор с вербным кустом вместо головы –
всплесками грязной ваты в густой штриховке –
сообщил, что похерил очки, имена городов, где жил,
и рек, из которых пил, но не Виту, чьи желания
неизменно превосходили возможности! –
и неуверенно уточнял: – Или превозмогали?
Но поныне реют в воздухе…
Второй крикун с крупным пробегом доложил,
что Вита всегда раздвигала среду:
от трёхсекундной зоны до… от секретарши
помощника помощницы – до… и клялся,
что она из любого мусора в минуту соберёт
автомат Калашникова.
Первый углекоп вопил в нашедший его телефон:
– Я на кладбище! Встретимся после похорон…

На сосны наплывали колонный зал и саблезубые тигры,
осипшие до кошачьих.
Мне мерещилось, что в запертых истуканах не хватит земли.
Но могильщики, как сейчас из «Гамлета»,
нагребли холм прочнее дворцов, задобрив недовес –
обломками памятников и плит, ржавыми засовами
и космами, выдранными из оград,
хворостом, опорожнёнными бутылками и
подкатившими черепами – и скрасили крестом.
Сирена Бланш не менее артистично повелевала скарбу:
бутафорию-светофорию – под живую породу! –
и шипела моим тюльпанам: а ну, рюмкой вниз, ножкой вверх!

Порхнули птенцы огненной воды и хот-доги.
Художники взяли холм на камеру.
Углекопы воткнули в склон недопитую бутыль,
а в перебои черепов и обломков – остатний фастфуд.
Художники выправили хот-доги в орнамент
и снова запечатлелись.

На выезде из заповедника под колесо угодил –
безумный каменный крабб. Парковый декор – или…
Оказалось – из сна знаменитого
скульптора-модерниста!
Прощание с Витой и её воздушные зовы,
выгнутые дугой и скрепившие автобус
и несколько авто, в бесконечном откате в город подтаяли.
Мелкий «форд» вдруг вывернулся и утонул в улицах.

На съезде к ресторану стоял незнакомец прелести,
гибкий, невероятный, с бородкой и тёмными завитками,
взятыми на затылке в хвост…
И я догадалась: для меня он по ту сторону, что и Вита,
ибо больше я его не увижу…
как никогда мы не соберёмся – в этот хоровод…
Впрочем, и любая труппа зрителей,
выйдя со спектакля, рассеивается.

Два часа и сотню улиц спустя, когда поминальный обед,
и ресторан, и последнее место действия,
уже разлагались в нас, мне навстречу попалась
художница из того отряда с чёрной змейкой на рукаве.
И не узнала меня.

Опыт прочтения

О Главе № 26 написано во втором томе «Русская поэтическая речь-2016. Аналитика: тестирование вслепую»: 20, 80, 174, 207, 349, 352, 354, 357, 410, 551, 587, 589,
611, 642.

Отзыв №1
Арон Липовецкий, советский, российский и израильский поэт, переводчик и математик.

О книге «Сумерки, милый молочник…» Юлии Кокошко

В новой небольшой, как и положено, книге стихов Юлия Кокошко кроме
прочего определила еще один тип верлибра. Ее верлибр свободен и от заигрывания с
фонетикой и от прочаических разворотов. Так на ярмарке россыпи впечатлений не
позволяют углубляться в подробности.
Только воздух внутренней свободы, только не вовлекаться ни в плаксивое
покаяние, ни в грузную ностальгию… никуда, где свобода подминается намерением.
Она разрушает читательские коды, ожидание того, что фрагменты текста
коннотируются между собой на уровне текста, а не скрытыми от слуха путями
возникновения фраз. Недопонятое перестало быть неузнанным символом.
Даже в названии «Сумерки, милый молочник…» приоткрывается способ прочтения.
Молочные сумерки из устойчивой идиомы сделали шаг к развернутому образу —
«милый молочник». Остальное читатель может проделать сам.
Ее тексты танцуют с обонянием, и покоряют танцем тактильных касаний.
Читателю стоит попробовать сжиться со скрытым, тщательно скрытым движением,
выбрать в потоке свои течения, свой ритм и слой. Потом, перечитав и возобновив
первое впечатление, можно повторить плавание по тексту уже не в спасательном
круге, а под парусами.

Отзыв №2
Сергей Ивкин, поэт, художник, культуртрегер. Екатеринбург.

Для меня лично чтение текстов Юлии Кокошко напоминает просмотр кинохроники. Да, там есть режиссёрский замысел, но это монтаж реальной, неигровой съёмки, без декораций, всё наживую. Просто при переводе с визуально-звуковых реалий, а то и тактильных, в словах все способы считывания слипаются, уплотняются, становятся чем-то единым, где за каждым словом стоят сразу ассоциации и по звуку, и по виду, и по воспоминанию автора. Но расшифровывать их традиционно – бесполезно. Надо самому превратиться в камеру обскура, вставить стихотворение себе в голову и начать его читать вслух. И перед глазами станет восстанавливаться видеоряд, дальше пойдёт звук, а там уже и догонят воспоминания оператора, держащего твою голову (ой, тяжёлую камеру) под палящим солнцем (холодным ветром), стоя на осыпающемся склоне.

Хождение в вечерний порт
запорошили густой стопой,
обваляли в ветре из селения Шелупонь,
и ныне пасётся на ржавом крюке
в подбитом щелью полевом нужнике,
но с режущим бликом пурпура на клинке
раскокавшей кратер с пузом луны
или ножек, что дважды сопряжены
с бумажной красоткой, сзывающей на танцпол,
вернётся на первом же ишаке…

Кинохроника лишена сантиментов, акцентов, их выуживает и накладывает поверх увиденного зритель. Автор же терпеливо фиксирует. Иногда перебарщивая с деталями. Но всё состоит из деталей. Даже не интересных. Они просто есть. Попадаются по пути движения окуляра. И тем важны, что фиксируют плотность мира и возможную важность всего подряд.

На съезде к ресторану стоял незнакомец прелести,
гибкий, невероятный, с бородкой и тёмными завитками,
взятыми на затылке в хвост…
И я догадалась: для меня он по ту сторону, что и Вита,
ибо больше я его не увижу…
как никогда мы не соберёмся – в этот хоровод…
Впрочем, и любая труппа зрителей,
выйдя со спектакля, рассеивается.

Два часа и сотню улиц спустя, когда поминальный обед,
и ресторан, и последнее место действия,
уже разлагались в нас, мне навстречу попалась
художница из того отряда с чёрной змейкой на рукаве.
И не узнала меня.

Финал чёрной комедии в духе итальянской классики обращается к неожиданным в данном жанре размышлениям. Но и этот анализ всё равно съёмка. Съёмка сознания, потока, а не выводов. Да, зритель – и есть труппа театра на каждый спектакль, который больше не повториться; да, смерть происходит ежесекундно, и в желудках поминающих недавно-живое разлагаются быстрее, чем повод, свезённый на кладбище (никакого намёка на каннибализм, фиксация массового переваривания еды); да, общее горе – фиктивность, люди не помнят тех, у кого только что рыдали на плече, роль отыграна, наработки можно выбросить в ведро; да, нет разницы между смертью и жизнью, а только лишь возможность или невозможность повторной встречи… Всё это монтаж, соседство, почти случайность… Но читатель запоминает последовательность именно так. И даже если прокручивать кино снова и снова, всё равно будет смеяться всем поднятым сплетням в начале и теребить края одиночества на титрах.
Юлия Кокошко пишет почти с пушкинской равновесностью. Никто у неё не плохой, никто не хороший, все – такие есть. Читаешь и пытаешься понять: «а где наши? А где тут я вообще? За кого я?» А в жизни за кого? А как в жизни решаем? По дружбе? Вот, дружить с текстами Юлии тяжело, каждый персонаж выходит округлым, со всеми полюсами разом, сам думай, как его оценивать.

Муж-побиватель барабанной бочки,
разбередивший все её оборки,
помноживший обхват и кандебобер
на свой неповторимый мастерок,
торгующий в развес свою жирнавку
всё с новым бойким сбором –
то Сарру, то бездонную Дебору,
то у румяных утренних ворот,
где голь и шмоль, обманутые снами,
взыскуют отступных,
угодливо подпихивает уголь –
повышенность чернявых птиц весны,
да будут, как они, очернены…

Вариации прочтения широки, ощущение же остаётся узким и выпуклым. Видишь живое, вне осуждений или оправданий.
Чем занимается Юлия Кокошко? Она не развлекает читателя. Не рассказывает ему сказку или анекдот. Она сохраняет важное. Так, как сама считает нужным. Создаёт стихийный архив. Те, кто взыскует документа, а не фантазии, придут к ней. И даже если всего этого не было, всё равно именно её стихи окажутся самым главным свидетельством, единственной правдой.

______________________________________
Вы можете написать свою рецензию (мнение, рассуждения, впечатления и т.п.) по стихотворениям этой главы и отправить текст на [email protected] с пометкой «Опыт прочтения».