Aркадий Бурштейн. Прощальный взгляд на летний вечер

Aркадий Бурштейн

Aркадий Бурштейн

(Медитация над стихотворением «Летний Вечер» из книги стихов «Ресницы» поэта Виталия Кальпиди).

Летний вечер

Смотри, он воплощается, смотри:
зеленым, красным, голубым и разным,
небесное твердеет изнутри
слоями, а не куполообразно.
Стоят деревья, думают кусты,
шипит трава на змей, ползущих между,
вода, скрывая тело пустоты,
натягивает влажную одежду.

Вот умирает женщина, секрет
ее исчезновенья — это милость
(и только паутина — трафарет
ее морщин — за ветку зацепилась),
по следу суетливой мошкары
она течет, разъятая на части,
в свободное мучение травы
от гнета человеческого счастья.

Нет памяти вокруг, — и это рай,
природа непрочна, ежесекундна,
и ей, переливаясь через край,
саму себя запомнить очень трудно.
Ошеломленная своей ненаготой
под пленкой человеческого взгляда,
она в слюне, она слюна, слюной
меня с тобой она помазать рада.

Я где-то здесь, я кто-то. Кто-то-я
любуется началом этой смерти,
пока еще нетвердая земля
не обрела повадки сильной тверди.

Зеленое запачкало траву,
а синее не пачкает, а плачет.
Все умирает только наяву,
но этот мир не явной явью начат.
Все умирает, и живет, живет,
живет и наклоняется то вправо,
где плавно непрозрачное плывет,
то влево, где оно плывет неплавно.

Прочитали стихотворение? В путь, друзья мои, в путь!

Смотри, он воплощается, смотри
зеленым, красным, голубым и разным,
небесное твердеет изнутри
слоями, а не куполообразно.  
Итак, что-то воплощается на наших глазах. Что-то многоцветное и дьявольски разнообразное воплощается, т.е. становится явным,  зримым, доступным глазу. Воплощается — означает, что раньше того, что возникает, не существовало в  нашем мире. Природа того, что возникает — небесна. Небесное твердеет изнутри. Значит, до воплощения твердой субстанция эта не была. И обратим внимание читателя на то, что  возникающее появляется  не сразу куполообразно,  не целиком,  но – слоями.

Что же это за слои?

Стоят деревья, думают кусты,
шипит трава на змей, ползущих между,
Вода, скрывая тело пустоты
натягивает влажную одежду.
Да, так и есть, описание воплощающихся слоев, уровней — перед нами: слой деревьев, слой кустов, слой травы, слой змей, слой воды. Каждый уровень физически  ниже предыдущего, и, кажется, менее тверд. Высокие и крепкие деревья, более гибкие и низкие кусты, невысокая трава, скрывающая ползущих между стеблями змей, вода и, наконец, пустота. Уровни слоев на самом деле выстроены просто геометрически правильно.  Но не геометрия, нет, не геометрия настораживает меня, читатель,  в этих строках. ШИПЕНИЕ ТРАВЫ. Мир, в котором не змеи шипят на траву, но трава шипит на змей, это мир зазеркальный, мир, только притворяющийся похожим на нашу с вами реальность, такую обжитую, уютную и безопасную. Мир, в котором суть воды — пустота, а влажная одежда – нечто внешнее и случайное,  и необязательное,  как  кожа для  змеи, которую можно с легкостью сбросить.
Вот умирает женщина, секрет
ее исчезновенья — это милость
(и только паутина — трафарет
ее морщин за ветку зацепилась)  
Мы еще вернемся к этим строчкам позднее, а пока лишь отметим – на будущее, что картина рождения многоцветного мира переходит в описание умирания Женщины, т. е. существа, предназначенного рожать.

Женщина исчезает, причем секрет ее исчезновенья – милость (Илуватара?). И вот еще что: последние две строчки строфы – про зацепившийся за ветку трафарет морщинок – странным образом перекликаются с последними двумя строками строфы предыдущей  — про влажную одежду воды. Рифма просматривается четко: и там и тут говорится об оболочке, т. е. чем-то поверхностном. Но если тело воды — пустота, то что тело женщины? Напомним, Женщина исчезает,  следовательно, пустота остается там, где  была исчезнувшая оболочка.

По следу суетливой мошкары
она течет, разъятая на части,
в свободное мучение травы
от гнета человеческого счастья. 
Третье четверостишие не поддается однозначной интерпретации. Женщина уплывает от гнета человеческого счастья, или мучение травы связано с этим гнетом? Текст равно допускает обе трактовки. Впрочем, это не единственная неопределенность  данных строк. Есть и еще одна, связанная с первой, но гораздо более существенная для нас. Дело в том, что описание исчезновения женщины странным образом напоминает оргазм.  По следу суетливой  мошкары – предполагает неупорядоченные метания туда-сюда, течка — она и в Африке течка, а гнет человеческого счастья при этом  незамысловато оказывается попросту физическим весом тел, которые действительно при таком  раскладе давят на траву, в которую и льется влага.

Разъятость же на части, слои, мы уже видели в первой строфе, в описании процесса рождения.  Однако  эти же строки можно понять совсем иначе.

Женщина действительно умирает, сбрасывает внешнюю оболочку и вливается в природу, распадаясь на первосоставляющие первоэлементы, превращаясь в траву, деревья, воду…

Интересно, что в следующей строфе раздвоение прочтения продолжается и развивается. Смотри, читатель.

Нет памяти вокруг, и это — рай.
Природа непрочна, ежесекундна,
и ей, переливаясь через край,
саму себя запомнить очень трудно. 
Кто переливается через край? Природа? Умирающая женщина?  Кому трудно себя запомнить? Я не хочу чрезмерно углубляться в детали, но на мой взгляд и сема оргазма, и сема смерти (исчезновения) равно плещутся в этих водах (строфах), и любой непредубежденный читатель легко это увидит, как  увидит и то, что отсутствие памяти – превращает то, что происходит, в рай. И это мгновенно объясняет присутствие в траве первой строфы змей. Мы видим, как они притягиваются к тексту двумя мощными семами: райской сущностью пространства и умением сбрасывать внешнюю оболочку,  змеиную кожу.

Важнее и интереснее, однако, другая сема,  которая  впервые в тексте явно  названа  здесь,  хотя зазвучала она, конечно, гораздо раньше: сема изменчивости, непрочности этого мира, странным образом сочетающегося с твердением, главным его, казалось бы, качеством, как мы увидим далее. А также его переполненностью (самим собою?).

Ошеломленная своей ненаготой
под пленкой человеческого взгляда,   
И как-то на второй план уходит вопрос: а кто, собственно,  ошеломлен своей ненаготой — Исчезающая Женщина или Природа? И вновь возникает образ чего-то, покрытого внешней, случайной оболочкой (вспомним: 1. вода, скрывая тело пустоты, натягивает влажную одежду… 2. И только паутина — трафарет ее морщин за ветку зацепилась… 3. Ошеломленная своей ненаготой под пленкой человеческого взгляда…)

Но с  небольшим искажением темы: оболочка на сей раз создана нами, теми, кто наблюдает за процессом. Это наш взгляд создал оболочку, это мы втянуты в текст, это мы — носители памяти, соблазненные змеем, это из-за нас ошеломило (Природу? Женщину?  Не важно) сознание ненаготы, т. е. грехопадение произошло.    Когда-то, много лет назад (ах, какое тогда было чудное и интересное время в моей жизни)  я написал статью,  посвященную семантике взгляда в поэзии Виталия Кальпиди. Поэтому я не хотел бы подробно останавливаться на значении образа пленки человеческого взгляда в нашем разборе, а попросту — как сказал бы Кальпиди — бенц — отсылаю тех, кому это интересно, к той, давней моей работе.

Здесь же только еще раз хотелось бы подчеркнуть, что оболочка что-то скрывает.

она в слюне, она слюна, слюной
меня с тобой она помазать рада.
Однако кроме оболочки — пленки, Женщина (или Природа — ведь раздвоение темы продолжается) покрыта еще и слюной. Слюна — образ, часто встречающийся в стихах Виталия Кальпиди, может быть даже самый часто встречающийся образ. Семантика его достаточно устойчиво связана с семантикой спермы («…простокруговорот спермы, не могущей стать слюной…»). И слюна, и сперма связаны с семой рожденья, общая эта связанность их и объединяет в космосе нашего текста в моей модели.
Я где-то здесь, я кто-то, кто-то я
любуется началом этой смерти,
пока еще нетвердая земля
Не обрела повадки сильной тверди. 
Как, «любуется началом этой смерти»?Ведь нас приглашали взглянуть на воплощение, рождение, а не на смерть?  И вот здесь, именно здесь мы и уперлись лбом в главный секрет текста и – шире — мифа Виталия Кальпиди, который (миф)  не изменился (хотя изменился) за 10 лет (бенц, бенц, читатель, к старой моей статье). И этот секрет мгновенно снимает раздвоенность текста и разрешает все мнимые разночтения:  рождение у Кальпиди — это всегда смерть.  Мотив, между прочим, архаичный, вспомним, чтобы создать мир, надо было сначала убить дракона (великана), чтоб сотворить мир из частей  (разъятая на части — sic!)  его тела.  Впрочем, в том космосе, в том мифе, куда мы попали ненароком с легкой руки неповторимого ВК,  чтобы  создать  Новый Мир или, скажем, Летний Вечер,  должен умереть не злобный дракон, но тот, кто рожает. Я осмелюсь сказать то же самое по-другому: смерть — это изменение, вернее — Изменение — это смерть, так как то, что было до изменения, перестает существовать, а возникает на его месте другая, измененная сущность. Отсюда вытекает и другое: смерти-то на самом деле нет!  Есть вечно длящиеся волны изменений (природа непрочна, ежесекундна…).  Нет тверди, есть ПОВАДКИ сильной тверди. Нет Я, есть кто-то-я.

В книге «Ресницы» чуть ли не в каждом стихотворении присутствует эта мысль, высказываемая на разные лады, как заклинание  («ты для чего умирал, чтобы родиться зачем…», «пока  он позу смерти не изменит», «они уйдут красиво умирать» etc.).  Наша модель легко объясняет,  между прочим,  обилие в «Ресницах» сочетаний типа «хорошо умирающий» или «красиво умирающий», о чем угодно: о дожде, о людях, о кроте и т.д. Признаться, при первом прочтении «Ресниц» я попросту встал в тупик перед смыслом  этого ряда, и пребывал в оном, пока не погрузился в тот миф, в бездну которого в данную минуту, читатель, мы погружаемся вместе.

И вот еще что: по сути, все, что творится в мире, творится из тела поэта-демиурга, который без устали раскручивает перед нами многоцветный зонтик Олле Лукойе, выкраденный из жутковатой и прекрасной сказки  Ганса Христиана Андерсена.

Зеленое — запачкало траву,
а синее не пачкает, а плачет.
Все умирает только наяву,
но этот мир неявной явью начат.   
Итак — изменчивость и  твердость, рождение, оргазм и смерть сплетаются  в нашей модели текста в надгордиев клубок-узел,  неподвластный никакому македонскому мечу.  Что же при этом происходит с реальностью? «Все умирает тoлько наяву, но этот мир неявной явью начат».  В неявной же яви вновь всплывает сема жидкой природы того, что возникает, природы околоплодных вод (или небесных вод Великой Млечной Реки). Зеленое течет и пачкает траву (почему течет? Да потому что ранее мы читали: «она течет, разъятая на части, в свободное мучение травы…»), а синее плачет (конечно, жидкими слезами).
Все умирает, и живет, живет,
живет, и наклоняется то вправо,
где плавно непрозрачное плывет,
то влево, где оно плывет неплавно.   
Собственно говоря, мы уже видели все это в нашем  разборе. Последнее, на что хотелось бы обратить ваше внимание, друзья мои, —  на насыщенность «Ресничных» стихотворений Кальпиди пронзительным ощущением пронизанности мира единой субстанцией. Помните,  как Океан в «Солярисе» Лема выращивал из себя куски Земной реальности?  И все они оставались Океаном.  Что-то очень похожее мы наблюдаем и здесь. В стихотворении «Холм» (книга стихов «Мерцание») Кальпиди писал: «Холм мною нюхает траву,// и мною видит осень, мной // он птичью слушает молву,// порхающую над травой.//Я – продолжение холма,// и умирать придется мне, // поскольку он, точней она,// вне смерти и спасенья вне…». Одна и та же материя и справа, и слева, она вокруг нас, она плывет, т. е. в свою очередь окружена жидкой природой либо сама является ею и плывет в себе. Разница в характере движения — оно плавное или неплавное, но разница эта настолько несущественна, настолько внешняя для плывущих, что лишь подчеркивает единство, «одно и тожность» того, что плывет и справа, и слева.

 

И вот еще что. Мы обнажили миф,  который стягивает и одушевляет пространство стихотворения «Летний вечер»  и — жестко настаиваю, многих других стихотворений книги «Ресницы».

Я надеюсь,  что внимательный читатель того, что вы  читаете сейчас, получил удовольствие от проведенного разбора. Но я не был бы  исследователем и не был бы Аркадием Бурштейном, если бы не признался в том,  что при всей кажущейся быть может изощренности анализа сумел обнажить лишь ничтожно малую толику принципиально неисчерпаемой  глубины стихотворения, которое делает стихотворением не только нагромождение архаичных образов, не столько наличие глубинных мифологических структур,  но — гораздо более важное качество: пульсирующая в семантической лимфе человеческая боль.

И перед этой  болью мой анализ — бессилен.

 

Январь 1998, Цуран

Сайт о книге Кальпиди «IZBRANNIE»